Луис де Гонгора – противоречивый гений, ставший основателем культизма


РОМАНСЫ
"Праздники, Марика!.."
"Веселую свадьбу..."
"Рыдала девица..."
"Ах, девушки, что ни делай..."
"Он Первый Знамёнщик мавров..."
Испанец в Оране
"Посреди коней быстроногих..."
"Белую вздымая пену..."
"Невольника злая доля..."
"Где башня Кордовы гордой..."
"Поет Алкиной - и плачет..."
"Кто ко мне стучится ночью?.."
"И плюхнулся глупый отрок..."
"Я про Фисбу и Пирама..."
"Здесь, в зеленых копьях осоки..."
"Не свою верность, пастушка..."
"Разочарованье..."
Анджелика и Медор


ЛЕТРИЛЬИ
"Был бы я обут, одет..."
"Коль сеньоры станут слушать..."
Фортуна
"Каждый хочет вас обчесть..."
"Мысль моя, дерзанья плод..."
"То еще не соловей..."


РАЗНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
"Голубка, ты умчалась..."
На несносные крики ласточки
Даме, которой поэт преподнес цветы


СОНЕТЫ
"Чистейшей чести ясный бастион..."
"Где кость слоновая, где белоснежный..."
"О влага светоносного ручья..."
"Как зерна хрусталя на лепестках..."
"Зовущих уст, которых слаще нет..."
"Пусть твоего не омрачит чела..."
"Я пал к рукам хрустальным; я склонился..."
"Взойди, о Солнце, вспыхни, расчерти..."
"Я выпил из твоих хрустальных рук..."
"Вы, сестры отрока, что презрел страх..."
"Нет ни в лесу, ни в небе, ни в волне..."
"Рои печальных вздохов, ливни слез..."
"Как трепетно, на тысячу ладов..."
"Едва зима войдет в свои права..."
"О дьявольское семя! Род напасти!.."
"Моя Селальба, мне примнился ад..."
"Фантазия, смешны твои услуги..."
"Пусть со скалою веры стройный бог..."
"Вы, о деревья, что над Фаэтоном..."
"О Кордова! Стобашенный чертог!.."
О Мадриде
"Вальядолид. Застава. Суматоха!.."
"Величественные слоны - вельможи..."
"Сеньора тетя! Мы стоим на страже..."
Почитателям Лопе де Веги
"Желая жажду утолить, едок..."
"Пока руно волос твоих течет..."


"В Неаполь правит путь сеньор мой граф..."
О старческом измождении...


ЭПИГРАММЫ
На нимфу Дантею
"Приор, в сутане прея, делал вид..."

Источник: Поэзия испанского Возрождения: Пер. с исп. / Редколл.: Н. Балашов,
Ю. Виппер, М. Климова и др.; Сост. и коммент. В. Столбова;
Вступ. статья С. Пискуновой. - М.: Худож. лит., 1990.
СОНЕТЫ


* * *
Чистейшей чести ясный бастион
Из легких стен на дивном основаньи,
Мел с перламутром в этом статном зданьи,
Божественною дланью сочленен,
Коралл бесценный маленьких препон,
Спокойные оконца, в чьем мерцаньи
Таится зелень изумрудной грани,
Чья чистота для мужества - полон,
Державный свод, чья пряжа золотая
Под солнцем, вьющимся вокруг влюбленно,
Короной блещущей венчает храм, -
Прекрасный идол, внемли, сострадая,
Поющему коленопреклоненно
Печальнейшую из эпиталам!
(Пер. П. Грушко)


* * *
Где кость слоновая, где белоснежный
Паросский мрамор, где сапфир лучистый,
Эбен столь черный и хрусталь столь чистый,
Сребро и злато филиграни неясной,
Где столь тончайший бисер, где прибрежный
Янтарь прозрачный и рубин искристый
И где тот мастер, тот художник истый,
Что в высший час создаст рукой прилежной
Из редкостных сокровищ изваянье, -
Иль все же будет плод его старанья
Не похвалой - невольным оскорбленьем
Для солнца красоты в лучах гордыни,
И статуя померкнет пред явленьем
Кларинды, сладостной моей врагини?
(Пер. М. Квятковской)


* * *
О влага светоносного ручья,
Бегущего текучим блеском в травы!
Там, где в узорчатой тени дубравы
Звенит струной серебряной струя,
В ней отразилась ты, любовь моя:
Рубины губ твоих в снегу оправы...
Лик исцеленья - лик моей отравы
Стремит родник в безвестные края.
Но нет, не медли, ключ! Не расслабляй
Тугих поводьев быстрины студеной.
Любимый образ до морских пучин
Неси неколебимо - и пускай
Пред ним замрет коленопреклоненный
С трезубцем в длани мрачный властелин.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Как зерна хрусталя на лепестках
Пунцовой розы в миг рассветной рани
И как пролившийся по алой ткани
Искристый жемчуг, светлый и впотьмах,
Так у моей пастушки на щеках,
Замешанных на снеге и тюльпане,
Сверкали слезы, очи ей туманя
И солоня стенанья на устах;
Уста же были горячи, как пламень,
И столь искусно исторгали вздохи,
Что камень бы, наверно, их не снес.
А раз уж их не снес бы даже камень,
Мои дела и вовсе были плохи:
Я - воск перед лицом девичьих слез.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Зовущих уст, которых слаще нет,
Их влаги, окаймленной жемчугами,
Пьянящей, как нектар, что за пирами
Юпитеру подносит Ганимед,
Страшитесь, если мил вам белый свет:
Точно змея меж яркими цветами,
Таится между алыми губами
Любовь, чей яд - источник многих бед.
Огонь пурпурных роз, благоуханье
Их бисерной росы, что будто пала
С сосков самой Авроры - все обман;
Не розы это, нет, - плоды Тантала,
Они нам дарят, распалив желанье,
Лишь горький яд, лишь тягостный дурман.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Пусть твоего не омрачит чела
Скорбная мысль о кончившемся крахом
Дерзком полете юноши, чьим прахом
Бездна морей прославлена была!
Ветру подставив нежные крыла,
Ты воспаришь над леденящим страхом
Темных глубин, поднявшись, взмах за взмахом,
К сферам, огнем сжигаемым дотла.
В знойном сиянье золотого шара,
Там, где царь птиц вперяет в пламя взор,
Плавится воск от солнечного жара.
Море - твой гроб - и цепь прибрежных гор
Примут, почтя, что нет ценнее дара,
Имя твое нетленное с тех пор.
(Пер. Вл. Резниченко)


Даме с ослепительно белой кожей, одетой в зеленое


Ни стройный лебедь, в кружевные всплески
Одевший гладь озерного стекла
И влагу отряхающий с крыла
Под золотистым солнцем в перелеске,
Ни снег, в листве соткавший арабески,
Ни лилия, что стебель в мирт вплела,
Ни сливки на траве, ни зеркала
Алмазных граней в изумрудном блеске
Не могут состязаться в белизне
С белейшей Ледой, что, зеленой тканью
Окутав дивный стан, явилась мне;
Смирило пламень мой ее дыханье,
А красота умножила вдвойне
Зеленый глянец рощ и рек сиянье.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Я пал к рукам хрустальным; я склонился
К ее лилейной шее; я прирос
Губами к золоту ее волос,
Чей блеск на приисках любви родился;
Я слышал: в жемчугах ручей струился
И мне признанья радостные нес;
Я обрывал бутоны алых роз
С прекрасных уст и терний не страшился,
Когда, завистливое солнце, ты,
Кладя конец любви моей и счастью,
Разящим светом ранило мой взор;
За сыном вслед пусть небо с высоты
Тебя низринет, если прежней властью
Оно располагает до сих пор!
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Взойди, о Солнце, вспыхни, расчерти
Узором пестрым вздыбленную гору,
Сменяя в небе белую Аврору,
Спеши по алому ее пути;
Своей привычке верное, впусти
В рассветный мир Фавония и Флору,
Веселые лучи даря простору,
Зыбь серебри и ниву золоти;
Чтоб, если Флерида придет, цветами
Был разукрашен дол, но если зря
Я жду и не придет она, то пламя
Не расточай, в вершинах гор горя,
Вслед за Авророй не спеши, лучами
Луг золотя и воды серебря.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Я выпил из твоих хрустальных рук
Амура сладкий яд, глоток нектара,
Что сердце мне сжигает, и пожара
Смирить не в силах даже лед разлук.
Как золотой гарпун, которым вдруг
Жестокий мальчик грудь пронзил мне яро, -
Твой светлый взгляд, и рана от удара,
Чем дальше я, приносит больше мук.
Здесь, Клаудия, в изгнанье, в ссылке дальней,
Я потерял дорогу среди мглы,
И ныне слезы - мой удел печальный.
Любовью я закован в кандалы.
Когда ж развяжешь ты рукой хрустальной,
Мой серафим, железные узлы?
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Вы, сестры отрока, что презрел страх,
В долине По укрывшие на кручах
Колонны стройных ног - в стволах могучих
И косы золотистые - в листах,
Вы зрели хлопья пепла, братний прах
Среди обломков и пламен летучих,
И знак его вины на дымных тучах,
Огнем запечатленный в небесах, -
Велите мне мой помысел оставить:
Не мне такою колесницей править,
Иль солнце равнодушной красоты
Меня обрушит в пустоту надменно,
И над обломками моей мечты
Сомкнется безнадежность, словно пена.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Нет ни в лесу, ни в небе, ни в волне
Такого зверя, рыбы или птицы,
Что, услыхав мой голос, не стремится
С участьем и сочувствием ко мне;
Нет, не пришлось в полдневной тишине
Моей тоске без отклика излиться -
Хоть в летний зной живая тварь таится
В пещере, в чаще, в водной глубине, -
Но все же, скорбные заслыша стоны,
Оставя тень, и ветвь, и глубь ручья,
Собрались бессловесные созданья;
Так собирал их на брегах Стримона
Певец великий; верно, боль моя
Влечет, как музыки очарованье.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Рои печальных вздохов, ливни слез,
Исторгнутые сердцем и глазами,
Качают ветви, льются меж стволами
Алкидовых дерев и влажных лоз;
Но ветер, заклиная силы гроз,
Туманы вздохов гонит с облаками,
Деревья слезы жадно пьют корнями -
И вздохи тают, и мелеет плес.
И на моих ланитах слез потоки -
Несчитанную глаз усталых дань -
Благого мрака отирает длань;
Поскольку ангел, по-людски жестокий,
Не верит мне, - где сил для слез возьму?
Напрасны вздохи, слезы ни к чему.
(Пер. М. Квятковской)


* * *
Как трепетно, на тысячу ладов
Рыдает надо мною Филомела -
Как будто в горлышке у ней запело
Сто тысяч безутешных соловьев;
Я верю, что она из-за лесов,
Алкая правосудья, прилетела
Изобличить Терея злое дело
Печальной пеней в зелени листов;
Зачем ты плачем тишину тревожишь -
Ты криком иль пером свой иск изложишь
На то тебе дан клюв и два крыла;
Пусть плачет тот, кто пред лицом Медузы
Окаменел, - его страшнее узы:
Ни разгласить, ни уничтожить зла.
(Пер. М. Квятковской)

* * *
Едва зима войдет в свои права,
Как вдруг, лишаясь сладкозвучной кроны,
Свой изумруд на траур обнаженный
Спешат сменить кусты и дерева.
Да, времени тугие жернова
Вращаются, тверды и непреклонны;
Но все же ствол, морозом обожженный,
В свой час опять укутает листва.
И прошлое вернется. И страница,
Прочитанная, снова повторится...
Таков закон всеобщий бытия.
И лишь любовь не воскресает снова!
Вовеки счастья не вернуть былого,
Когда ужалит ревности змея.
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
О дьявольское семя! Род напасти!
Ехидна, скорпион, осиный рой...
О подлая змея в траве густой,
Пригревшаяся на груди у счастья.
О яд, примешанный к нектару страсти;
В любовном кубке гибельный настой.
О меч на волоске над головой,
Лишающий Амура сладкой власти.
О ревность, раю вечный супостат!
Коль сможет эту тварь вместить геенна,
Молю, сошли туда ее, господь!
Но горе мне! Свою снедая плоть,
Она растет и крепнет неизменно,
И, значит, мал ей сам бездонный ад.
(Перевод С. Гончаренко)


* * *
Моя Селальба, мне примнился ад:
Вскипали тучи, ветры бушевали,
Свои основы башни целовали,
И недра извергали алый смрад.
Мосты ломались, как тростинки в град,
Ручьи рычали, реки восставали,
Их воды мыслям брода не давали,
Дыбясь во мраке выше горных гряд.
Дни Ноя, - люди, исторгая стоны,
Карабкались на стройных сосен кроны
И кряжистый обременяли бук.
Лачуги, пастухи, стада, собаки,
Смешавшись, плыли мертвенно во мраке...
Но это ли страшней любовных мук!
(Пер. П.Грушко)


* * *
Фантазия, смешны твои услуги, -
Напрасно тлеет в этом белом сне
Запас любви на призрачном огне,
Замкнув мои мечты в порочном круге, -
Лишь неприязнь на личике подруги,
Что любящему горестно вдвойне:
Как нелюдимый лик ни дорог мне, -
Уж это ль снадобье в моем недуге?
А Сон, податель пьес неутомимый
В театре, возведенном в пустоте,
Прекрасной плотью облачает тени:
В нем, как живой, сияет лик любимый
Обманом кратким в двойственной тщете,
Где благо - сон и благо - сновиденье.
(Пер. Я.Грушко)


* * *
Пусть со скалою веры стройный бог
Златые узы накрепко связали
И ублажают взор морские дали
Спокойствием и мирной негой вод;
Пускай зефиром прихоть назовет
Тот шквал, что паруса вместят едва ли,
И путь суровый на родном причале
Сулит окончить кроткий небосвод;
Я видел кости на песке унылом,
Останки тех, кто доверялся морю
Любви, о вероломнейший Амур,
И с мощными теченьями не спорю,
Когда унять их пеньем и кормилом
Бессильны Арион и Палинур.
(Пер. М.Самаева)


* * *
Вы, о деревья, что над Фаэтоном
Еще при жизни столько слез пролив,
Теперь, как ветви пальм или олив,
Ложитесь на чело венком зеленым, -
Пусть в жаркий день к тенистым вашим кронам
Льнут нимфы любострастные, забыв
Прохладный дол, где, прячась под обрыв,
Бьет ключ и шелестит трава по склонам,
Пусть вам целует (зною вопреки)
Стволы (тела девические прежде)
Теченье этой вспененной реки;
Оплачьте же (лишь вам дано судьбой
Лить слезы о несбыточной надежде)
Мою любовь, порыв безумный мой.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
О Кордова! Стобашенный чертог!
Тебя венчали слава и отвага.
Гвадалквивир! Серебряная влага,
Закованная в золотой песок.
О эти нивы, изобилья рог!
О солнце, источающее благо!
О родина! Твои перо и шпага
Завоевали Запад и Восток.
И если здесь, где средь чужого края
Течет Хениль, руины омывая,
Хотя б на миг забыть тебя я смог,
Пусть грех мой тяжко покарает рок:
Пускай вовеки не узрю тебя я,
Испании торжественный цветок!
(Пер. С. Гончаренко)


О Мадриде


Как Нил поверх брегов - течет Мадрид.
Пришелец, знай: с очередным разливом,
Дома окраин разбросав по нивам,
Он даже пойму Тахо наводнит.
Грядущих лет бесспорный фаворит,
Он преподаст урок не мертвым Фивам,
А Времени - бессмертием кичливым
Домов, чье основание - гранит.
Трон королям и колыбель их детям,
Театр удач столетье за столетьем,
Нетленной красоты слепящий свод!
Здесь зависть жалит алчущей гадюкой,
Ступай, пришелец, бог тебе порукой,
Пусть обо всем узнает твой народ.
(Пер. П. Грушко)


* * *
Вальядолид. Застава. Суматоха!
К досмотру все: от шляпы до штиблет.
Ту опись я храню, как амулет:
От дона Дьего снова жду подвоха.
Поосмотревшись, не сдержал я вздоха:
Придворных - тьма. Двора же нет как нет.
Обедня бедным - завтрак и обед.
Аскетом стал последний выпивоха.
Нашел я тут любезности в загоне;
Любовь без веры и без лишних слов:
Ее залогом - звонкая монета...
Чего здесь нет, в испанском Вавилоне,
Где, как в аптеке, - пропасть ярлыков
И этикеток, но не этикета!
(Пер. С. Гончаренко)


* * *
Величественные слоны - вельможи,
Прожорливые волки - богачи,
Гербы и позлащенные ключи
У тех, что так с лакейским сбродом схожи.
Полки девиц - ни кожи и ни рожи,
Отряды вдов в нарядах из парчи,
Военные, священники, врачи,
Судейские - от них спаси нас, Боже! -
Кареты о восьмерке жеребцов
(Считая и везомых и везущих),
Тьмы завидущих глаз, рук загребущих
И веющее с четырех концов
Ужасное зловонье... Вот - столица.
Желаю вам успеха в ней добиться!
(Пер. М. Донского)


* * *
Сеньора тетя! Мы стоим на страже
В Маморе. К счастью, я покуда цел.
Вчера, в тумане, видел сквозь прицел
Рать мавров. Бьются против силы вражьей.
Кастильцы, андалузцы. Их плюмажи
Дрожат вокруг. Они ведут обстрел -
Затычками из фляжек. Каждый смел -
Пьют залпом, не закусывая даже.
Один герой в бою кровавом слег -
И богатырским сном уснул. Бессменно
Другой всю ночь точил кинжал и пику -
Чтобы разделать утренний паек.
А что до крепости, она отменна -
У здешних вин. Мамора. Хуанико.
(Пер. Вл. Резниченко)


Почитателям Лопе де Веги


Вы, утки луж кастильских, коих дух
Зловонен, птичник Лопе, чьи угодья
Вовеки не страдали от бесплодья -
Там в изобилии растет лопух,
Вы, кряканьем терзающие слух,
Язык попрали древний: нет отродья
Подлей - кто вырос в жиже мелководья,
К искусству греков, к знаньям римлян глух!
Вы чтите жалких лебедей, без нужды
Предсмертным криком будящих пруды.
А лебеди высокого полета,
Питомцы Агапины, - те вам чужды?
Вам мудрость их претит? Так прочь в болота!
Не загрязняйте перьями воды!
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Желая жажду утолить, едок
Разбил кувшин, поторопясь немножко;
Сменил коня на клячу-хромоножку
Среди пути измученный ездок;
Идальго, в муках натянув сапог,
Схватил другой - и оторвал застежку;
В расчетах хитроумных дав оплошку,
Снес короля и взял вальта игрок;
Кто прогорел, красотку ублажая;
Кто сник у генуэзца в кабале;
Кто мерзнет без одежды в дождь и мрак;
Кто взял слугу - обжору и лентяя...
Не перечесть несчастных на земле,
Но всех несчастней - заключивший брак.
(Пер. Вл. Резниченко)


* * *
Пока руно волос твоих течет,
Как золото в лучистой филиграни,
И не светлей хрусталь в изломе грани,
Чем нежной шеи лебединый взлет,
Пока соцветье губ твоих цветет
Благоуханнее гвоздики ранней
И тщетно снежной лилии старанье
Затмить чела чистейший снег и лед,
Спеши изведать наслажденье в силе,
Сокрытой в коже, в локоне, в устах,
Пока букет твоих гвоздик и лилий
Не только сам бесславно не зачах,
Но годы и тебя не обратили
В золу и в землю, в пепел, дым и прах.
(Пер. С. Гончаренко)


О скрытной быстротечности жизни


Не столь поспешно острая стрела
Стремится в цель угаданную впиться
И в онемевшем цирке колесница
Венок витков стремительных сплела,
Чем быстрая и вкрадчивая мгла
Наш возраст тратит. Впору усомниться,
Но вереница солнц - как вереница
Комет, таинственных предвестниц зла.
Закрыть глаза - забыть о Карфагене?
Зачем таиться Лицию в тени,
В объятьях лжи бежать слепой невзгоды?
Тебя накажет каждое мгновенье:
Мгновенье, что подтачивает дни,
Дни, что незримо поглощают годы.
(Пер. П. Грушко)


Напоминание о смерти и преисподней


В могилы сирые и в мавзолеи
Вникай, мой взор, превозмогая страх, -
Туда, где времени секирный взмах
Вмиг уравнял монарха и плебея.
Нарушь покой гробницы, не жалея
Останки, догоревшие впотьмах;
Они давно сотлели в стылый прах:
Увы! бальзам - напрасная затея.
Обрушься в бездну, пламенем объят,
Где стонут души в адской круговерти,
Скрипят тиски и жертвы голосят;
Проникни в пекло сквозь огонь и чад:
Лишь в смерти избавление от смерти,
И только адом побеждают ад!
(Пер. С. Гончаренко)


Надпись на могилу Доменико Греко


Сей дивный - из порфира - гробовой
Затвор сокрыл в суровом царстве теней
Кисть нежную, от чьих прикосновений
Холст наливался силою живой.
Сколь ни прославлен трубною Молвой,
А все ж достоин вящей славы гений,
Чье имя блещет с мраморных ступеней.
Почти его и путь продолжи свой.
Почиет Грек. Он завещал Природе
Искусство, а Искусству труд, Ириде
Палитру, тень Морфею, Фебу свет.
Сколь склеп ни мал, - рыданий многоводье
Он пьет, даруя вечной панихиде
Куренье древа савского в ответ.
(Пер. П. Грушко)


* * *
В Неаполь правит путь сеньор мой граф;
Сеньор мой герцог путь направил к галлам.
Дорожка скатертью; утешусь малым:
Нехитрой снедью, запахом приправ.
Ни Музу, ни себя не запродав, -
Мне ль подражать придворным подлипалам! -
В трактире андалузском захудалом
Укроюсь с ней от суетных забав.
Десяток книг - неробкого десятка
И не смирённых цензорской рукой, -
Досуг - и не беда, что нет достатка.
Химеры не томят меня тоской,
И лишь одно мне дорого и сладко -
Души спасенье и ее покой.
(Пер. А. Косе)


Сонет, написанный по случаю тяжкого недуга


Я был оплакан Тормеса волною,
И мертвенный меня осилил сон,
И трижды по лазури Аполлон
Прогнал коней дорогою дневною.
Случилось так, что силой неземною,
Как Лазарь, был я к жизни возвращен;
Я - Ласарильо нынешних времен,
И злой слепец повелевает мною!
Не в Тормесе рожден я, а в Кастилье,
Но мой слепец воистину жесток:
Сожжен в огне страстей и втоптан в пыль я
О, если б я, как Ласарильо, мог
За злость слепца и за свое бессилье
Сквитаться - и пуститься наутек!
(Пер. Е. Баевской)


О старческом измождении,
когда близится конец, столь вожделенный
для католика


На склоне жизни, Лиций, не забудь,
Сколь грозно семилетий оскуденье,
Когда любой неверный шаг - паденье,
Любое из падений - в бездну путь.
Дряхлеет шаг? Зато яснее суть.
И все же, ощутив земли гуденье,
Не верит дом, что пыль - предупрежденье
Руин, в которых дом готов уснуть.
Змея не только сбрасывает кожу,
Но с кожей - оболочку лет, в отличье
От человека. Слеп его поход!
Блажен, кто, тяжкую оставив ношу
На стылом камне, легкое обличье
Небесному сапфиру отдает!
(Пер. П. Грушко)


Наисиятельнейшему графу-герцогу


В часовне я, как смертник осужденный,
Собрался в путь, пришел и мой черед.
Причина мне обидней, чем исход, -
Я голодаю, словно осажденный.
Несчастен я, судьбою обойденный,
Но робким быть - невзгода из невзгод.
Лишь этот грех сейчас меня гнетет,
Лишь в нем я каюсь, узник изможденный.
Уже сошлись у горла острия,
Но, словно высочайшей благостыни,
Я жду спасения из ваших рук.
Была немой застенчивость моя,
Так пусть хоть эти строки станут ныне
Мольбою из четырнадцати мук!
(Пер. П. Грушко)


ЭПИГРАММЫ


На нимфу Дантею


Дантея, перед чьей красой
Уродство - красота любая,
Кощунство - идеал любой,
Упала, нимф опережая, -
Точнее, с легкостью такой
Она божественное тело,
Послушное движенью рук,
На землю опустить сумела,
Как будто, падая, хотела
Опередить своих подруг.
(Пер. В. Васильева)


* * *
Приор, в сутане прея, делал вид,
Что проповедь - нелегкая работа:
Мол, я читаю до седьмого пота
И страшно распахнуться - просквозит.
Ужель он не заметил до сих пор,
Что хоть в одеждах легких мы внимали
Его нравоученьям и морали,
Но утомились больше, чем приор?
(Пер. В. Васильева)

Основоположником и крупнейшим представителем культистского направления в испанской барочной поэзии был Луис де Гонгора, по имени которого, как уже было сказано, это направление называют также гонгоризмом.

Луис де Гонгора-и-Арготе (Luis de Gongora у Argote, 1561-1627) родился и бoльшую часть жизни прожил в Кордове. Он происходил из старинной, но обедневшей дворянской семьи. Гонгора изучал право и теологию в Саламанкском университете, в 1585 г. получил сан священника и затем несколько лет провел при дворе, безуспешно добиваясь получения прибыльного прихода. В 1589 г., уже снова в Кордове, он вызвал недовольство местных церковных властей «легкомысленным» образом жизни: недостаточно почтительным поведением в храме, сочинением светских стихов и т. п. По приговору епископа Гонгора должен был покаяться в совершенных им греховных поступках. Но и после этого он не изменил ни своих привычек, ни своих занятий, В последующие годы поэт еще несколько раз приезжал в столицу и подолгу жил там, не теряя надежды на выгодное церковное назначение. Лишь в 1617 г. он получил почетное звание капеллана Филиппа III, мало что добавившее, однако, к его скудным доходам.

Большая часть поэтических произведений Гонгоры при жизни была известна в списках лишь немногим ценителям поэзии. Они были опубликованы посмертно в сборнике «Сочинения в стихах испанского Гомера» (1627) и в собрании его стихотворений, вышедшем семь лет спустя.

Долгое время исследователи различали в творчестве Гонгоры «ясный стиль», которым будто бы написаны стихотворения, изданные примерно до 1610 г., и «темный стиль», характерный для произведений последних лет его жизни. Конечно, творчество Гонгоры претерпело заметную эволюцию, и в одах в честь герцога Лермы (1600) и взятия Лараче (1610), а, в особенности, в больших поэмах «Предание о Полифеме и Галатее» (1613) и «Уединения» (1612-1613) черты «темного стиля» выявились отчетливее, чем ранее. Но еще задолго до этого в поэзии Гонгоры, в частности в романсах и других стихотворениях, созданных на фольклорной основе, произошло формирование новой стилистической системы культизма.

Искусство должно служить немногим избранным - таков исходный тезис Гонгоры. Средством для создания «ученой поэзии» для избранных и должен стать «темный стиль», имеющий, по мысли поэта, неоценимые преимущества перед ясностью прозы. Во-первых, он исключает бездумное чтение стихов: для того, чтобы постигнуть смысл сложной формы и «зашифрованного» содержания, читатель должен не раз, вдумываясь, перечитывать стихотворение. Во-вторых, преодоление трудностей всегда доставляет наслаждение. Так и в данном случае: читатель получит от знакомства с произведением «темного стиля» больше удовольствия, чем от чтения общедоступной поэзии. В поэтическом арсенале Гонгоры много конкретных способов, с помощью которых он создает впечатление загадочности, зашифрованности своей поэзии. Среди них излюбленными приемами являются такие, как употребление неологизмов (главным образом, из латинского языка), резкое нарушение общепринятого синтаксического строя с помощью инверсии, и, в особенности, косвенное выражение мысли посредством перифраз и усложненных метафор, в которых сближаются далекие друг от друга понятия.

В конечном счете, с помощью «темного стиля» Гонгора отвергает ненавистную ему уродливую действительность и возвышает ее средствами искусства. Красота, которая, по мнению поэта, немыслима и невозможна в окружающей реальности, обретает свое идеальное существование в художественном произведении.

В 1582-1585 гг. еще совсем молодой Гонгора создает около 30 сонетов, которые он пишет по мотивам Ариосто, Тассо и других итальянских поэтов. Уже этим, нередко еще ученическим, стихам присущи оригинальность замысла и тщательная шлифовка формы. Сонеты Гонгоры - не подражание, а сознательная стилизация и акцентирование некоторых мотивов и приемов первоисточника. В каком направлении осуществляется эта стилизация, можно проследить на примере сонета «Пока руно волос твоих течет...», являющегося переложением одного из сонетов Тассо.

Даже у Тассо, поэта, трагически переживающего кризис ренессансных идеалов, горациевский мотив наслаждения мгновением счастья не обретает столь безысходно пессимистического звучания, как у юного Гонгоры. Тассо напоминает девушке о неизбежной старости, когда ее волосы «покроются снегом»; Гонгора же противопоставляет не юность старости, а жизнь - смерти. В последнем трехстишии он прямо полемизирует с итальянским поэтом, говоря, что «не в серебро превратится» золото волос девушки, а, как и ее красота и сама она, обратится «в землю, в дым, в прах, в тень, в ничто».

Дисгармония мира, в котором счастье мимолетно перед лицом всевластного Ничто, подчеркивается гармонически стройной, до мельчайших деталей продуманной композицией стихотворения.

Прибегая к приему анафоры (повторения начальных частей строфы, абзаца, периода и т. д.), поэт четырежды нечетные строки четверостиший начинает словом «пока», как бы напоминая о быстротекущем времени. Этим словом вводятся четыре группы образов, в своей совокупности фиксирующих красоту девушки. Подобный параллелизм конструкции четверостиший придает восторгам поэта перед прелестями юной девы чуть холодноватый, рассудочный характер. Но далее происходит взрыв эмоций. Трехстишия открываются призывом «Наслаждайся» и заключаются словом «Ничто». Этими словами обозначены трагические полюсы жизни и смерти. Гонгора вновь прибегает к параллелизму построения, но на этот раз четко показывает, что следует за словом «пока» в четверостишиях: все прелести девушки, в конечном счете, обратятся в землю, дым, прах, тень. Пессимистическая идея произведения получает здесь наибольшее раскрытие. В этом сонете стилизация направлена на углубление трагического звучания первоисточника, а не на его опровержение. Нередко, однако, стилизация у Гонгоры осуществляется по-иному, напоминая скорее пародию на оригинал.

Пародийное смещение планов легко обнаруживается и в создававшихся в те же годы романсах. Таков, например, романс «Десять лет прожила Белерма…» (1582), пародирующий рыцарские сюжеты. Десять лет Белерма проливает слезы над завернутым в грязную тряпицу сердцем своего погибшего супруга Дурандарте, «болтливого француза». Но появившаяся донья Альда призывает Белерму прекратить «дурацкий поток» слез и поискать утешения в свете, где «всегда найдется массивная стена или могучий ствол», на которые они могут опереться.

Такому же пародийному снижению подвергаются и пасторальный, и «мавританский», и другие романсы. Сперва может показаться, что для Гонгоры главное - создание литературной пародии. Но это не так: литературная пародия для поэта - лишь способ выражения отношения к действительности, лишенной красоты, благородства и гармонии, которые приписываются ей пародируемыми литературными произведениями. Пародия, таким образом, перерастает в бурлеск, построенный на несоответствии вульгарного тона повествования его «высокому» содержанию. Свое обращение к бурлескной поэзии Гонгора демонстрирует в стихотворении «Сейчас, когда выдалась свободная минутка…» (1585 ?). Он сравнивает свою поэзию с бандурией, примитивным народным музыкальным инструментом. «Я бы взялся и за более благородный инструмент, но его, увы, никто не хочет слушать». Ведь «нынче правде не верят, издевка нынче в моде,- ведь мир впадает в детство, как всякий, кто стареет». Эти слова звучат лишь зачином для иронического рассказа о мирной жизни и любовных утехах рассказчика до той поры, пока Амур не пронзил ему сердце стрелой; далее повествуется о муках влюбленного и о конечном позорном изгнании бога любви. Этот последний эпизод кощунственно пародирует отлучение от церкви: «Прости мне мою камилавку, не вымещай на ней своей ярости. Церковь на этот раз мне пригодится; гляди-ка и отлучим тебя... Куриные у тебя крылья, отправляйся-ка поскорее к шлюхам».

Как и в творчестве некоторых позднеренессансных художников (Сервантеса, например), в произведениях Гонгоры взаимодействуют два плана: реальный и идеальный. Однако у Сервантеса, по крайней мере в «Назидательных новеллах», и реальное и идеальное начало существуют в действительности, идеальное начало иногда реализуется в жизни, придавая реальному плану гармонию и обеспечивая счастье человека. У Гонгоры же реальный план всегда отражает безобразную действительность, а идеальный - «навязываемую» ей красивую неправду. Поэтому вторжение идеального начала в реальное (в данном случае Амура в бесхитростную жизнь человека) рассматривается как одна из первопричин человеческих бед; идеальное при этом обречено на поражение. Бурлеск разоблачает и отвергает ренессансно-гуманистическую утопию.

Это не значит, однако, что Гонгора противопоставляет утопии реальность как нечто позитивное. В том-то и состояла трагедия поэта, что для него одинаково неприемлемы и идеальное, и реальное; всякая реальность отвратительна. Отрицание и критика реальности в ряде бурлескных стихотворений обретают социальное звучание. Особенно отчетливо социально-критическая тема звучит в нескольких циклах стихотворений, посвященных испанской столице и создававшихся с конца 1580-х годов и до 1610 г. В одном из стихотворений герой, привыкший к полноводным рекам Андалусии, дивится на пересохшую столичную речку Мансанарес. Однажды ему показалось, что воды в реке за ночь прибавилось. Что же случилось? «Что привело вчера к беде, сегодня ж возродило славу?» И река отвечает: «Один осел вчера напился, другой - сегодня помочился». О том, что за этой издевкой скрывается нечто большее, чем насмешка над неказистой столичной речушкой, свидетельствует упоминание в стихотворении о тогда еще новом, построенном по приказу Филиппа II, помпезном Сеговийском мосте, показное величие которого выглядит особенно нелепо на фоне жалкой реки, через которую он переброшен.

Несоответствие между Сеговийским мостом и протекающим под ним Мансанаресом становится как бы аллегорией разрыва между претензиями официальной Испании и печальной реальностью, между недавним величием Испанской империи и ее нынешним бессилием. Та же развернутая метафора лежит в основе сонета «Сеньор дон Сеговийский мост» (1610). Наиболее обобщенную характеристику социальной действительности Испании поэт дает в знаменитом сатирическом стихотворении «Деньги - это все» (1601), в котором он утверждает: «Все продается в наше время, все равняют деньги…» Гонгора не может принять мира, в котором всевластным господином стали деньги. И единственное убежище, где можно укрыться от реальности, по его мнению,- это эстетическая утопия, которую он творит в своих поздних поэмах.

Путь, пройденный поэтом до того, как он обратился к утопии, особенно наглядно демонстрируется эволюцией в его творчестве темы несчастной любви. Сначала эта тема предстает в пародийном свете. Затем она освобождается от лирического, личного и переносится на мифологический материал: таковы романсы о Пираме и Фисбе, о Геро и Леандре. Здесь эта тема приобретает трагическое звучание, но по-прежнему излагается языком бурлеска: трагическое проступает сквозь гримасу смеха. Наконец, эта же тема истолковывается глубоко трагически и серьезно в «Предании о Полифеме и Галатее». Легенда о несчастной любви уродливого циклопа Полифема к прекрасной нимфе Галатее, впервые изложенная в «Одиссее», трактуется в поэме Гонгоры традиционно. Новаторство поэта обнаруживается в виртуозном мастерстве, с каким он использует звук, цвет, все возможности языка для передачи чувств и переживаний персонажей, красок окружающей их природы.

Вся поэма построена на контрастном столкновении двух миров - мира Галатеи, залитого светом, многокрасочного, ясного и радостного мира красоты, и мира Полифема, мрачного, уродливого и темного. Эта антитеза возникает из столкновения двух звуковых потоков - звонкого и чистого, когда речь идет о Нимфе, и глухого, тревожного в строфах, посвященных циклопу; из противопоставления «высоких» метафор первого ряда и «снижающих», «вульгаризирующих» сравниваемый объект метафор второго ряда (пещера Полифема, например, называется «ужасающим зевком земли», а скала, закрывающая вход в нее, кляпом во рту пещеры). Этой же цели стилистически раскрасить и противопоставить мир реальности и мир мечты служат и синтаксическая инверсия, и неологизмы, и многие другие выразительные средства языка поэмы.

Все эти приемы Гонгора доводит до совершенства в самой «трудной» и самой известной поэме «Одиночества» (или «Уединения»), оставшейся незаконченной: из задуманных поэтом четырех частей написаны только две.

Фабула поэмы предельно проста. Некий юноша, имя которого так и остается неизвестным, покидает родину из-за несчастной любви. Корабль, на котором он плыл, терпит крушение, и море выбрасывает юношу на берег. Поднявшись в горы, герой находит приют у пастухов, а на следующий день становится свидетелем сельской свадьбы («Первое одиночество»). Затем вместе с несколькими рыбаками, приглашенными на свадебный пир, он вновь спускается к морю, переправляется в лодке на остров, где живут рыбаки, наблюдает их мирный труд и простые радости и, наконец, присутствует на пышной охоте кавалеров и дам («Второе одиночество»).

Пересказ фабулы, как видим, ничего не объясняет ни в замысле поэмы, ни даже в названии ее. И это естественно, ибо, как говорил великий испанский поэт XX в. Федерико Гарсиа Лорка в своей лекции о Гонгоре, «…Гонгора избирает особый, свой тип повествования, скрытого метафорами. И его трудно обнаружить. Повествование преображается, становится как бы скелетом поэмы, окутанным пышной плотью поэтических образов. Пластичность, внутреннее напряжение одинаково в любом месте поэмы; рассказ сам по себе никакой роли не играет, но его невидимая нить придает поэме цельность. Гонгора пишет лирическую поэму невиданных доселе размеров…».

Главное в поэме - не фабула, а чувства, пробуждаемые в сердце героя наблюдением за природой и жизнью поселян, составляющей как бы часть природы. Пейзаж для Гонгоры важен не сам по себе, а как антитеза неприемлемой для него реальности. Поэтому в испанском названии поэмы - «Soledades» - смысл двойственный: с одной стороны, это «одиночество», безлюдье лесов и полей, среди которых развертывается действие поэмы, с другой - «уединение», уход от действительности, от мира зла и корысти, в воображаемый золотой век человечества, в котором царят добро, любовь и справедливость, а все люди - братья. Однако, изображая идиллию человеческих отношений, Гонгора, в отличие от гуманистов Возрождения, ни на минуту не забывает, что эта идиллия - всего лишь поэтический мираж, сладостная, но нереальная мечта. Это чувство и должен передать читателю весь стилистический строй поэмы, размывающий четкость контуров в описаниях, покрывающий их туманом и возбуждающий в читателе ощущение чего-то таинственного и даже мистического, скрытого за внешне простым и ясным.

Перестройка захватывает не какие-то отдельные элементы поэмы, а всю ее. Гонгора ставит перед собой задачу - создать особый поэтический язык, в котором необычный синтаксис дает возможность словам раскрыть все богатство их значений и связей. При этом метафора, всегда существовавшая как одно из стилистических средств, становится важнейшим способом обнаружения внутренних и не всегда ясно различимых связей реальных явлений. Более того, в поэтическом языке Гонгоры есть «опорные» слова, на которых строится целая система метафор. Каждое из этих слов приобретает широкий спектр значений, нередко неожиданных и не сразу угадываемых, и в этих вторичных значениях как бы растворяется основной смысл слова. Так появляются, например, метафорические трансформации слова «снег»: «пряденый снег» (белые скатерти), «летящий снег» (птицы с белым опереньем), «плотный снег» (белое тело горянки) и т. п.

Другая особенность поэтического языка Гонгоры - перекрещивание смысловых значений. В результате образуется целый узел метафорических значений, накладывающихся одно на другое.

Это особенно характерно для второй части поэмы, которая в целом более лаконична и проста, но и более насыщена этими внутренними связями. Таково, например, начало второй части, где описывается прилив, когда волны, наполняя устье впадающего в море ручья, будто в яркости бросаются по его руслу к горам, но в конце концов смиряются и отступают. В этом пластическом описании, занимающем более 30 строк, отчетливо обнаруживаются четыре метафорических центра, соответствующих фазам прилива и отлива: ручей, впадающий в море, метафорически уподобляется бабочке, летящей на огонь, к гибели; смешение вод ручья и моря передается метафорой «кентавр»; отступление ручья под натиском прилива уподобляется неравному бою между молодым бычком и грозным бойцовым быком; и, наконец, осколки разбитого зеркала - метафора, с помощью которой описывается берег после отлива. Таковы только метафорические центры описания, а ведь из этих центров в каждом случае расходятся лучами подчиненные им метафорические обороты. Сложный и динамический образ природы у Гонгоры возникает из цепи взаимосвязанных, углубляющих друг друга метафор.

За всем этим стоит филигранная работа. Лорка был прав, когда говорил: «Гонгора не непосредствен, но обладает свежестью и молодостью». Как бы тщательно ни была отшлифована форма произведений у андалузского поэта, от формализма, в котором нередко упрекали его в последующие столетия, он далек. Вся эта титаническая работа не самоцельна; она проделывалась ради того, чтобы наполнить многозначным смыслом каждый образ и, в конечном итоге, убедить читателя в красоте создаваемого искусством мифа в противовес уродливой действительности Испании.

«Новая поэзия», как ее стали называть поклонники Гонгоры, быстро обрела многочисленных сторонников. Одним из первых примкнул к этой школе Хуан де Тасис-и-Перальта, граф Вильямедиана (Juan de Tasis у Peralta, conde de Villamediana, 1580-1622). Блестящий придворный, один из грандов Испании, Вильямедиана воспринял от Гонгоры пристрастие к античным мифологическим сюжетам, склонность к пышной орнаментации, нередко затемняющей смысл поэтического произведения. Таковы его «Предание о Фаэтоне», на которое Гонгора откликнулся хвалебным стихотворением, поэтические обработки легенд об Аполлоне и Дафне, о Фениксе, о похищении Европы, о любви Венеры и Адониса. Большую и отчасти скандальную известность приобрел Вильямедиана своими сатирическими стихотворениями и эпиграммами, в которых он, не стесняясь в выражениях, обличал фаворитов короля - герцога Лерму, священника Альягу и других представителей высшей администрации, беззастенчиво грабивших казну. Эти произведения стоили ему изгнания из столицы, а затем и жизни: граф Вильямедиана был убит однажды ночью наемными убийцами у дверей своего особняка.

Приемы «новой поэзии» применил к эпической форме Франсиско де Трильо-и-Фигероa (Francisco de Trillo у Figerоа, 1620 ?-1680 ?), автор героической поэмы «Неаполисеа». Культизм в прозу привнес Ортенсио Фелис Парависино (Hortensio Felix Paravicino, 1580-1613), знаменитый церковный проповедник, которого современники называли «проповедником королей и королем проповедников». Большое распространение гонгористская школа получила также за океаном, где среди множества более или менее ловких версификаторов засиял удивительный талант Хуаны Инес де ла Крус, мексиканской поэтессы, прозванной современниками «Десятой Музой».

Однако еще при жизни Гонгоры выявилась и сильная оппозиция этой школе. Ее основными противниками стали Лопе де Вега и его сторонники, стремившиеся отстоять принципы ренессансной эстетики, эстетики демократической и реалистической. С иных позиций критикует культизм Франсиско де Кеведо: в своих памфлетах он высмеивает многочисленные словесные штампы, стандартность образных средств культистской поэзии. При этом основной удар направляется не против Гонгоры, а против многочисленных его подражателей, усилиями которых поэтическое творчество превратилось в формальное трюкачество. Быть может, именно деятельность этих эпигонов и определила несправедливо суровую оценку творчества самого Гонгоры в последующие века, особенно критиками из рядов культурно-исторической школы. Только в 1927 г. молодые испанские поэты, в их числе Федерико Гарсиа Лорка, широко отметили 300-летие со дня смерти Луиса де Гонгоры, положив начало подлинно исторической оценке его творчества.

Луис де Гонгора является не просто одним из величайших представителей испанской поэзии. С его легкой поэтической руки в барочной лирике зародилось новое направление – культизм, которое позже стали называть по имени своего основоположника «гонгоризмом».

Надо сказать, что сам Гонгора был отнюдь незаурядной личностью, и, будучи рожденным в весьма противоречивую эпоху, совмещал в своей личности, казалось бы, абсолютно антагонистичные начала. Будучи ученым-эрудитом, трудившимся на интеллектуальной ниве, он зачастую вступал в острую литературную полемику и, к тому же, отличался невероятным азартом в карточных играх и очень почитал корриду. Тем не менее, Гонгора – это, прежде всего эстет, которому было свойственно тонкое ощущение красоты мира материальных вещей, отраженное в его творчестве, лейтмотивом которого стала глубоко философская идея эпохи Возрождения, берущая свои корни еще в античных временах, о художнике-демиурге, соперничающим с божественным началом.

Биография поэта Луиса де Гонгоры

Полное имя испанского поэта звучит Луис де Гонгора-и-Арготе, а родился он в 1561 году в Кордове, где и провел большую часть своей жизни. Происходил литератор из старинного, но, тем не менее, обедневшего дворянского рода. Отцом его был коррехидор, то есть, судебный исполнитель, а потому неудивительно, что Гонгора получил юридическое образование в университете Саламанки, где, к тому же изучал еще и теологию.

В 1585 году Гонгора был удостоен сана священника и некоторое время служил в Кордове в кафедральном соборе. К слову, некоторое время он провел при королевском дворе, пытаясь, таким образом добиться прибыльного прихода, однако его попытки не увенчались успехом.

По возвращению в Кордову в 1589 году у Гонгоры возник конфликт с представителями местной церковной власти, обвинявших его в вольнодумстве и несоблюдении канонов. По их мнению, поэт излишне легкомысленно вел себя в храме, и, к тому же, сочинял светские стихотворения. Местный епископ приговорил Гонгору к покаянию в содеянных грехах, однако и после этого поэт не поменял свое поведение и продолжил заниматься творчеством.

На протяжении своей жизни Гонгора предпринимал несколько поездок в Мадрид, где оставался жить на долгое время, дабы все-таки добиться назначения в выгодный церковный приход. Однако стать капелланом ему удалось только в 1617 году, но полученное звание почти не повлияло на скудное материальное положение поэта.

В 1627 году Гонгору постигла серьезная болезнь, и, к тому же, он утратил память, а потому ему пришлось вернуться в Кордову, где поэт и скончался от апоплексии 23 мая.

Кстати, до наших дней дошло очень мало портретов испанского поэта, самый знаменитый из которых написан Веласкесом.

Творческое наследие Луиса де Гонгоры

Литературоведы разделяют два периода в творчестве поэта – так называемый «ясный», продлившийся до 1610 года, и «темный». Что касается первого периода, то для него характерно написание лирических и сатирических стихотворений, как-то: сонетов, романсов пр. К слову, первая публикация стихов Гонгоры вышла в 1580 году, после чего отдельные стихотворения печатались в различных сборниках и списках. Остальные же были опубликованы посмертно («Сочинения в стихах Испанского Гомера» в 1627 году и «Полное собрание стихов» в 1634 году).

А вот во втором периоде автор создавал так называемую «ученую» поэзию, жанр которой назвали культеранизмом или культизмом. В это время Гонгорой написаны: в 1610 году – «Ода на взятие Ларанче», в 1613 – поэма на мифологическую тему «Сказание о Полифеме и Галатее» и венец его творчества – «Поэмы уединения».

Что касается цикла «Поэмы уединения» («Soledades»), написанных в пасторальном жанре, то большинство критиков считают его лучшим произведением автора и вершиной стихотворного искусства всей испанской литературы. Автором задумывалось написание 4-х поэм в этом цикле под названиями «Уединение в поле», «Уединение на берегу», «Уединение в лесу» и «Уединение в пустыне». Однако, автор успел написать только первую поэму и часть второй. А вот жанром этих произведений как раз и стал культизм, который позже и стали называть «гонгоризмом». Отметим, что гонгоризм вызвал острую полемику среди деятелей литературы. Так, среди поклонников поэта был Мигель Сервантес, а вот против такого написания выступали Лопе де Вега и Франсиско Кеведо.

Отметим, что при жизни поэта не было опубликовано практически ни одной его книги, а произведения сохранились только в рукописях. Теперь же лирику, драмы и поэмы поэта считаются не только классикой испанской литературы, но и переведены на языки многих стран.

Кстати, «поколение 27 года» названо именно в честь Луиса де Гонгоры. Дело в том, что его участники в 1927 году собрались на 300-ю годовщину со дня смерти поэта в Севилье, после чего и было организовано это объединение творческих людей.

(15610711 ) , Кордова - 23 мая , Кордова) - испанский поэт эпохи барокко .

Биография

Публикации на русском языке

  • Испанская эстетика. Ренессанс. Барокко. Просвещение. М.: Искусство, 1977 (материалы полемики вокруг Гонгоры и культеранизма, по Указателю).
  • Стихи//Жемчужины испанской лирики. М., Художественная литература, 1984, с.87-100
  • Стихи//Испанская поэзия в русских переводах, 1789-1980/ Сост., пред. и комм. С. Ф. Гончаренко . М.: Радуга, 1984, с.220-263
  • Лирика. М.: Художественная литература, 1987 (Сокровища лирической поэзии)
  • Стихи// Поэзия испанского барокко. СПб: Наука, 2006, с.29-166 (Библиотека зарубежного поэта)

Напишите отзыв о статье "Гонгора, Луис де"

Примечания

Литература на русском языке

  • Гарсиа Лорка Ф. Поэтический образ дона Луиса де Гонгоры // Самая печальная радость… Художественная публицистика. М.: Прогресс, 1987, с.232-251
  • Х. Лесама Лима . Аспид в образе дона Луиса де Гонгоры // Избранные произведения. М.: Художественная литература, 1988, с.179-206

Отрывок, характеризующий Гонгора, Луис де

Для князя Андрея прошло семь дней с того времени, как он очнулся на перевязочном пункте Бородинского поля. Все это время он находился почти в постояниом беспамятстве. Горячечное состояние и воспаление кишок, которые были повреждены, по мнению доктора, ехавшего с раненым, должны были унести его. Но на седьмой день он с удовольствием съел ломоть хлеба с чаем, и доктор заметил, что общий жар уменьшился. Князь Андрей поутру пришел в сознание. Первую ночь после выезда из Москвы было довольно тепло, и князь Андрей был оставлен для ночлега в коляске; но в Мытищах раненый сам потребовал, чтобы его вынесли и чтобы ему дали чаю. Боль, причиненная ему переноской в избу, заставила князя Андрея громко стонать и потерять опять сознание. Когда его уложили на походной кровати, он долго лежал с закрытыми глазами без движения. Потом он открыл их и тихо прошептал: «Что же чаю?» Памятливость эта к мелким подробностям жизни поразила доктора. Он пощупал пульс и, к удивлению и неудовольствию своему, заметил, что пульс был лучше. К неудовольствию своему это заметил доктор потому, что он по опыту своему был убежден, что жить князь Андрей не может и что ежели он не умрет теперь, то он только с большими страданиями умрет несколько времени после. С князем Андреем везли присоединившегося к ним в Москве майора его полка Тимохина с красным носиком, раненного в ногу в том же Бородинском сражении. При них ехал доктор, камердинер князя, его кучер и два денщика.
Князю Андрею дали чаю. Он жадно пил, лихорадочными глазами глядя вперед себя на дверь, как бы стараясь что то понять и припомнить.
– Не хочу больше. Тимохин тут? – спросил он. Тимохин подполз к нему по лавке.
– Я здесь, ваше сиятельство.
– Как рана?
– Моя то с? Ничего. Вот вы то? – Князь Андрей опять задумался, как будто припоминая что то.
– Нельзя ли достать книгу? – сказал он.
– Какую книгу?
– Евангелие! У меня нет.
Доктор обещался достать и стал расспрашивать князя о том, что он чувствует. Князь Андрей неохотно, но разумно отвечал на все вопросы доктора и потом сказал, что ему надо бы подложить валик, а то неловко и очень больно. Доктор и камердинер подняли шинель, которою он был накрыт, и, морщась от тяжкого запаха гнилого мяса, распространявшегося от раны, стали рассматривать это страшное место. Доктор чем то очень остался недоволен, что то иначе переделал, перевернул раненого так, что тот опять застонал и от боли во время поворачивания опять потерял сознание и стал бредить. Он все говорил о том, чтобы ему достали поскорее эту книгу и подложили бы ее туда.
– И что это вам стоит! – говорил он. – У меня ее нет, – достаньте, пожалуйста, подложите на минуточку, – говорил он жалким голосом.
Доктор вышел в сени, чтобы умыть руки.
– Ах, бессовестные, право, – говорил доктор камердинеру, лившему ему воду на руки. – Только на минуту не досмотрел. Ведь вы его прямо на рану положили. Ведь это такая боль, что я удивляюсь, как он терпит.
– Мы, кажется, подложили, господи Иисусе Христе, – говорил камердинер.
В первый раз князь Андрей понял, где он был и что с ним было, и вспомнил то, что он был ранен и как в ту минуту, когда коляска остановилась в Мытищах, он попросился в избу. Спутавшись опять от боли, он опомнился другой раз в избе, когда пил чай, и тут опять, повторив в своем воспоминании все, что с ним было, он живее всего представил себе ту минуту на перевязочном пункте, когда, при виде страданий нелюбимого им человека, ему пришли эти новые, сулившие ему счастие мысли. И мысли эти, хотя и неясно и неопределенно, теперь опять овладели его душой. Он вспомнил, что у него было теперь новое счастье и что это счастье имело что то такое общее с Евангелием. Потому то он попросил Евангелие. Но дурное положение, которое дали его ране, новое переворачиванье опять смешали его мысли, и он в третий раз очнулся к жизни уже в совершенной тишине ночи. Все спали вокруг него. Сверчок кричал через сени, на улице кто то кричал и пел, тараканы шелестели по столу и образам, в осенняя толстая муха билась у него по изголовью и около сальной свечи, нагоревшей большим грибом и стоявшей подле него.

Ф. Г. ЛОРКА. ИЗБРАННОЕ

Москва 1986. ВОЛОГОДСКАЯ ОБЛАСТНАЯ УНИВЕРСАЛЬНАЯ НАУЧНАЯ БИБЛИОТЕКА

ПОЭТИЧЕСКИЙ ОБРАЗ ДОНА ЛУИСА ДЕ ГОНГОРЫ

Дорогие друзья! Мне трудно говорить о поэзии Гонгоры: это сложная тема и дело специалистов. Я же от всей души постараюсь хотя бы на миг увлечь вас той колдовской игрой поэтического переживания, без которой не мыслю себе жизни культурного человека.

Разумеется, я не хотел бы наскучить и потому пытался представить в своей скромной работе различные подходы к творчеству великого поэта Андалузии, включая, конечно же, собственную точку зрения.

Все вы, я полагаю, знаете, кем был дон Луис де Гонгора и что такое поэтический образ. Вы обучались риторике и поэтике, проходили историю литературы, и ваши преподаватели, за редкими исключениями последних лет, говорили вам, что Гонгора был весьма недурным поэтом, пока вдруг, по разным причинам, не превратился в поэта весьма сумасбродного (словом, ангел света обратился в ангела тьмы), доведя родной язык до выкрутасов и ритмов, противных здравому смыслу. Так вам говорили в старших классах, нахваливая при этом бесцветного Пуньеса де Арсе, поэта газетных красот Кампоамора с его свадьбами, крестинами, панихидами, поездками на скором и прочее или - не путать с замечательным автором драм и легенд! - того скверного Соррильо, которого обожал декламировать и мой школьный учитель, до тех пор снуя по классу, пока под ребячий хохот не застывал, вывалив язык.

Гонгору яростно поносили и пылко защищали. Сделанное им и сегодня волнует как свежая новость, и вокруг его славы не затихает шум и уже несколько пристыженный спор.

А поэтический образ - это всегда перенос смысла.

Образы - в основе языка, и у нашего народа их неисчерпаемые клады. Назвать кровельный навес "крылом" - блестящий образ; окрестить тянучку "райским сальцем" или "монашкиными вздохами" - и вот вам два других, еще очаровательней и тоньше; увидеть в куполе "половинку апельсина" - и перед вами новый, и нет им числа. Образная речь народа в Андалузии - само изящество и меткость, и находки ее - истинно гонгорианские.

Глубоководный ноток, невозмутимо рассекающий равнину, зовут "водяным волом" - он такой же огромный, упрямый и мощный; а от одного гранадского крестьянина я услышал: "Ива, она любит речные языки". Водяной вол и речной язык - эти образы созданы народом, и в них та манера видеть вещи, которая близка дону Луису де Гонгоре.

Чтобы уяснить своеобразие Гонгоры, необходимо вспомнить о двух группах поэтов, соперничавших в истории испанской лирики. Это поэты, именуемые народными или - иначе и неточно - национальными, и поэты, называемые, в точном смысле слова, учеными или придворными. Те, кто сочиняет стихи, бродя по дорогам, и те, кто сочиняет их, сидя за столом и глядя на дороги сквозь наборные стекла окон. И пока анонимные поэты провинций XIII века лепечут свои - увы, потерянные для нас - средневековые песенки в галисийском и кастильском духе, другая группа, назовем ее для отличия противоположной, усваивает французские и провансальские веяния. Под влажно-золотым небом той поры появляются на свет песенники Ажуды и Ватикана, и среди провансальских строф короля Диниша и ученых песен о милом или напевов о любви мы различаем слабые голоса тех, кто, очевидно, не заслужив столь ценимой средневековьем подписи, остались безымянными и ведут свою чистую песню, которая не в ладу с грамматикой.

В XV веке составитель "Песенника Баэны" методично отвергает любые стихи в народном вкусе. Однако маркиз де Сантильяна пишет, что в его времена песни о милом были в ходу среди благородного юношества.

Пахнуло свежим ветром Италии.

Но матери Гарсиласо и Боскана еще срезают апельсин- ную веточку, готовясь к венцу, а повсюду уже поют став- шее классикой:

Поутру приходите, милый, поутру. Тоска моя и желанье, придите с зарею ранней. Отрада мне в мире этом, придите с утренним светом. Придите, любовь, с зарею, не взяв никого с собою. Придите, любовь, с рассветом, другим не сказав об этом.

И когда Гарсиласо в надушенных перчатках приносит в Испанию одиннадцатисложник, на помощь приверженцам народного приходит музыка. Печатается "Музыкальный песенник дворца", и народное становится модным. Композиторы черпают в устной традиции свои лучшие песни - любовные, пастушеские, рыцарские. Со страниц, обращенных к читающей знати, звучат голоса кабацких пропойц или авильских горянок, романс о длиннобородом мавре, нежные песни о милом, заунывные речитативы слепцов, песня рыцаря, заблудившегося в чаще, или пронзительной красоты жалоба обманутой крестьянки. Подробная и точная картина всего живописного и одухотворенного в испанской жизни.

Прославленный Менендес Пидаль пишет, что гуманизм "открыл" глаза носителям учености: они стали глубже ценить человеческий дух во всех его проявлениях, и созданное народом удостоилось вдумчивого и заслуженного интереса, какого не знало прежде. Это так, и доказательством тому - переложения для виуэлы и обработки народных песен у крупных музыкантов эпохи - валенсийца Луиса Милана, счастливого подражателя "Придворному" Кастильоне, и Франсиско Салинаса, друга фра Луиса де Леона.

Между двумя группировками шла открытая война. Приверженцы народной традиции Кристобаль де Кастильехо и Грегорио Сильвестре подняли знамя кастильцев. Гарсиласо со своими более многочисленными последователями поклялись в верности так называемой итальянской манере. К концу 1609 года, когда Гонгора создает "Панегирик герцогу Лерме", борьба между сторонниками утонченного кордованца и приятелями неистощимого Лопе де Вега достигает того градуса беззаветности и пыла, какие вряд ли знала другая литературная эпоха. Подвижники темноты и ревнители ясности ведут перепалку сонетами, накаленную, изобретательную, зачастую драматичную и, как правило, непристойную.

Но, говоря начистоту, я не верю ни в результативность этой борьбы, ни в само разделение поэтов на кастильцев и итальянцев. Каждый из них, на мои взгляд, несет в себе глубокое чувство национального. Неоспоримые иноземные влияния не заглушили их духа. Классификация - вопрос исторического подхода. Но Гарсиласо столь же национален, как Кастильехо. Кастильехо погружен в средневековье. Он архаизатор, и его пора прошла. Человек Возрождения, Гарсиласо откапывает на берегах Тахо перемешанные временем обломки куда более древних мифологий, не теряя в своих стихах подлинно национальной и только что открытой галантности и сохранив вековечный чекан испанской речи.

Лопе пожинает архаическую лирику конца средневековья и создает глубоко романтический театр, детище своего времени. Еще не отшумевшая новизна великих географических открытий (чистейшей воды романтизм!) бросается ему в голову как обида. Его театр любви, приключения и поединка - свидетельство верности национальным традициям. Столь же национален и Гонгора. Но у него свой и совершенно определенный путь: он порывает с рыцарской и средневековой традицией, чтобы, дойдя до глубин-а не скользя по поверхности, как Гарсиласо,-искать прославленную и древнюю латинскую традицию. В самом воздухе Кордовы он ловит голоса Сенеки и Лукана. И, шлифуя кастильский стих под холодным лучом римского светильника, доводит до совершенства истинно испанский тип искусства - барокко. Жаркой была борьба потомков средневековья и наследников Рима. Поэтов, влюбленных в живописное и местное, и поэтов двора. Первые закрываются плащом, вторые взыскуют наготы. Но атмосфера гармонии и чувственности, этот подарок итальянского Ренессанса, не пленяет ни тех, ни других. Они либо романтики, как Лопе и Эррера, либо - при всех различиях - поэты католические и барочные, как Гонгора и Кальдерон. География и Небо торжествуют над Библиотекой.

Здесь я хотел бы закончить свой краткий обзор. Я попытался очертить своебразие Гонгоры только затем, чтобы прийти к его аристократическому одиночеству.

"О Гонгоре написано много, но истоки его поэтической реформы и по нынешний день темны..." Так приступают к разговору об отце современной лирики даже наиболее передовые и осмотрительные словесники. Умолчу о Менендесе-и-Пелайо, ничего не понявшем в Гонгоре именно потому, что великолепно понимал всех других. Исследователи, не лишенные чувства эпохи, приписывают внезапный, по их выражению, перелом Гонгоры теориям Амбросио де Моралеса, влияниям его наставника Эрреры, знакомству с трактатом кордованца Луиса Каррильо (его апологией темного стиля) и другим, по-своему резонным, причинам. Это не мешает французу Люсьену Полю Тома отнести пресловутый перелом на счет умственного расстройства автора, а г-ну Фитцморису Келли, в очередной раз доказавшему обычное бессилие критики перед еще не гербаризированным писателем, заявить, что целью создателя "Одиночеств" было привлечь внимание к своей литературной личности. Что ж, подобным "серьезным" мнениям не откажешь в колоритности. И в развязности.

В Испании Гонгору-культераниста долгие годы считали, а расхожее мнение в основном и посейчас считает, исчадием всех мыслимых грамматических пороков, чьей поэзии недостает самых основ прекрасного. Крупнейшие грамматики и риторики видели в "Одиночествах" язву, которую подобает скрывать; раздавались голоса непросвещенных и бездуховных людей, по темноте и тупости предающих анафеме все, что они заклеймили прозвищем "темного" и "пустого". Они добились своего, отодвинув Гонгору в тень и на два столетия засыпав песком глаза тех, кто снова и снова тянулся к его постижению, а слышал только: "Не прикасайтесь, ибо непонятно". И Гонгора оставался один, как прокаженный, отсвечивая холодным сереб- ром струпьев и с неувядаемой ветвью в руках ожидая новых поколений, которые унаследуют его объективную пластику и чувство метафоры.

Путей к нему надо искать, искать настойчиво и сосредоточенно. С первого раза Гонгору не постичь. Но ведь философский трактат поймут, вероятно, немногие, и никто не громит автора за темноту. Так нет же, в монастыре поэтов, похоже, другой устав.

Какие причины побудили Гонгору совершить переворот в поэзии? Вам нужны причины? Коренная потребность в новой красоте заставляет его по-новому ваять язык. Он родом из Кордовы и знаток латыни, каких мало. Не ищите причин в истории: они в душе поэта. Оп первым среди испанцев находит новый способ лова и лепки метафор и втайне убежден, что долговечность стихотворения - результат отбора и спайки образов.

Позднее Марсель Пруст скажет: "Метафора - единственная порука, что стиль переживет века".

Потребность в повой красоте и отвращение к поэтической продукции дня развили в Гонгоре острую, едва переносимую чуткость к любой фальши. Он готов был почти возненавидеть поэзию.

Писать в старом кастильском вкусе ему претило, героическая простота романса оставляла холодным. Забросив перо, он проглядывал стихи современников и не видел в них ничего, кроме ошибок, изъянов и пошлостей. Вся пыль Кастилии объяла его душу поэта н сутану каноника. Его не покидало ощущение, что стихи других неряшливы, приб- лизительны, сделаны кое-как.

И, устав от кастильцев и "местного колорита", он возвращался к своему Вергилию с упоением человека, истомившегося по благородному достоинству. Впечатлительность обострила его взгляд до зоркости микроскопа: он видел в кастильском языке каждую щербинку, любую трещину и, руководясь лишь тончайшим поэтическим чутьем, принялся возводить из драгоценных камней собственной огранки новую башню - этот вызов кастильцам с их чертогами из сырца. Удостоверясь в краткости человеческого чувства и ненадежности его безотчетного, трогающего лишь на миг выражения, он хотел, чтобы красота сотворенного им коренилась в метафоре, очищенной от преходящей реальности, метафоре, изваянной духом пластики и окруженной безвоздушным пространством.

Его вела любовь к красоте как таковой - безличной, чистой и самоценной красоте, недоступной всепроникающему сожалению.

Все молятся о хлебе насущном, он - о ежедневном перле. Чуждый обыденной реальности, он - полный властелин реальности поэтической. Что должен был сделать поэт во имя единства и взвешенности своего эстетического кредо? Самоограничиться. Дать себе нелицеприятный отчет и во всеоружии критических способностей углубиться в сам механизм творчества.

Поэт обязан быть знатоком пяти своих чувств. Важны все пять, по в таком порядке: зрение, осязание, слух, обоняние, вкус. Чтобы укротить желанный образ, необходимо снять перегородки между чувствами, многократно переслаивая одно ощущение другим, а то и преображая их природу.

Поэтому в первом "Одиночестве" Гонгора может написать так:

Пестрели птицы - лиры в оперенье - под синим сводом сельской литургии, меж тем как струйка голыши речные купала в белой пене и каждый камень ушком наставляла.

Или так, говоря о простой пастушке:

Другая украшается букетом лилей и роз речного косогора и если не лучистая аврора, то солнце, коронованное цветом.

В немом полете над волнами рыба...

Чтобы метафора жила, ей необходимы форма и радиус действия. Ядро в центре и замкнутая перспектива вокруг. Ядро раскрывается, как цветок, с первого взгляда неведомый, но по обегающей его световой волне мы отгадываем имя цветка и узнаем запах. Метафора всегда продиктована зрением (пусть даже нечеловечески тонким), зрение задает ей пределы и наполняет ее реальностью. Даже самые эфирные английские поэты, например Китс, вынуждены как-то очертить, ограничить свои метафоры и картины, и лишь поразительная пластичность спасает Китса от ненадежного мира поэтических видений. Понятно, почему он воскликнет: "Только Поэзии дано рассказывать свои сны". Вот отчего поэтом-ваятелем, творцом объективных образов никогда не стать слепорожденному: ему неизвестны природные соотношения вещей. Его стихия - залитое неиссякающим светом пространство мистики, не запятнанное реальными предметами, овеянное ровными ветрами мудрости.

Итак, любой образ расцветает в пространстве, открытом зрению. Осязание же отвечает за природу его поэтической материи. Природу, я бы сказал, живописную. Образы, творимые остальными чувствами, подчинены этим двум.

Одним словом, образ - это результат перетасовки форм, смыслов и ролей, закрепленных за предметами или идеями в реальности. У него свои грани, свои орбиты. Метафора связует противолежащие миры одним скачком воображения. Кинематографист Жан Энштейн назвал метафору "теоремой, где от условий разом перескакивают к выводам". Абсолютно точно.

Особенность Гонгоры, если не говорить о грамматике, это сам его метод "лова" образов: он испытывает их драматические противоположности, чтобы найти опору для скачка и создать миф, изучает полные красоты представления классических народов и, покинув горы с их лучистыми видениями, опускается на берегу моря, где ветер

Окутывает синеву алькова завесой бирюзовой.

Словно скульптор, медлящий перед началом, в первых строках он еще держит воображение в поводу, осаживает его. Но так хотел бы уже владеть поэмой безраздельно и целиком, что помимо воли тянется к островам: из всех земель, считает он с полным основанием, надежней всего управлять замкнутым и обозримым миром суши, которую окружают воды. Его образотворческий механизм безукоризнен. Каждая метафора - это новый миф.

Он согласует и подчиняет (если нужно, то и силой) самые непримиримые противоположности. Под его рукой нет места хаосу и дисгармонии. Моря, земли, ураганы - игрушки у него в руках. Распоряжаясь веществами и массами с неведомым до него в поэзии пониманием, он соединяет ощущения астрономических величин с микроскопическими подробностями бесконечно малых.

Так, в первом "Одиночестве" он пишет (строки 34-41):

Он сбросил вымокшее в океане и, влагу одеянья вернув пескам, развесил остальное; и жаждущим касаньем язык дневного зноя расправил складки, пробежав по тканям, припал к ним, и высасывает солнце волну величиною с волоконце.

С каким вдумчивым тактом увязаны в одно целое Океан, золотой дракон Солнца, облепляющего предметы своим жадным языком, и мокрая одежда юноши, припав к которой ослепленное светило "высасывает... волну величиною с волоконце"! Эти восемь строк богаче оттенками, чем добрая полусотня октав "Освобожденного Иерусалима" Тассо, потому что каждая деталь здесь рассчитана и прочувствована, как в работе ювелира. Я не знаю других стихов, где бы так ощущалось невесомое падение полднев- ного луча: "жаждущим касаньем... припал к ним"...

Воображение у него на поводу, а потому он правит им, как хочет, и не дает сбить себя с пути ни темным силам природного закона инерции, ни беглым миражам, которые губят неосторожных поэтов, как бабочек, летящих на огонь. В "Одиночествах" есть эпизоды, когда не веришь глазам. Трудно даже помыслить себе ту свободу, с которой поэт играет гигантскими массами и географическими пространствами, не впадая в безвкусицу и дурной гиперболизм.

В первом, поистине неисчерпаемом "Одиночестве" он пишет о Суэцком перешейке:

Тот перешеек, разделив стихию, не даст сомкнуть искрящемуся змию главу, венчанную Полярным кругом, с чешуйчатым хвостом, который Югом усыпан жемчугами.

Припомните левое крыло карты мира. Или одним росчерком пера уверенно и точно передает соотношение ветров:

Для Аквилона с вечной влагой крыльев и для Борея с тучей смертных вздохов.

Или описывает пролив (речь о проливе Магеллана) такой меткой поэтической формулой:

Найдя ту петлю серебра живого, что, узкая, в объятии сомкнула два разных и единых океана.

Или говорит о море:

Старательный и темный соглядатай меняющихся обликов Дианы.

Или вот, наконец, в том же первом "Одиночестве" сравнивает острова Океании с нимфами Дианы, охотящейся над заводями реки Эврот:

Как зыбкий отсвет замершего флота, текли атоллы утреннего края, чей тесный строй, страстей не распаляя, своею многоликой красотою волнует сердце сладко и забыто, как заводи прозрачного Эврота нагих охотниц девственная свита.

Но любопытно, что к формам и предметам наимельчайшим он подходит с такой же любовью и тем же поэтическим масштабом. Для него в яблоке не меньше скрытой силы, чем в океане, а пчела столь же поразительна, как чаща. Он пристально вглядывается в Природу и не может не восхищаться равной красотою любой из ее форм. Он проникает в то, что я назвал бы миром каждой вещи, и сообразует свои чувства с чувствами окружающего. Яблоко для него потому и равноценно морю, что он знает: мир яблока так же беспределен, как мир моря. В жизни яблока от слабого цветка до поры, когда оно, золотясь, падает с ветки в траву, такая же тайна и то же величие, как в ритмах морских приливов. И поэт обязан помнить об этом. Масштабность поэзии не определяется ни монументальностью тем, ни размерами вещи, ни вложенными в нее высокими чувствами. Можно написать эпическую поэму о восстании лейкоцитов в тюремном лабиринте вен и передать неизгладимое впечатление бесконечности формой и запахом одной-единственной розы.

К любому предмету Гонгора подходит с единой меркой, и если он, подобно циклопу, жонглирует морями и континентами, то потом кропотливо исследует мир плодов и пещей. Мало того: мелочами он упивается с тем большим пылом.

Так, в десятой октаве "Сказания о Полифеме и Галатее" он пишет:

Там груша в зыбке золотой соломы, что, бледной опекуншею радея, таит скупей, чтоб вызлатить щедрее.

Солому он называет "бледной опекуншей" груши, которая сорвана с материнской ветки еще зеленой и дозревает заботами наставницы. А та ее "таит скупей, чтоб вызлатить щедрее", поскольку бережет от чужого глаза, чтобы одеть в золотой наряд.

В другом месте он пишет:

Зеленый холм, чьи путаные недра на волю отпускает легконогий народ своих питомцев - крольчат, которые, спросясь у ветра, бегут в цветущем кувыркаться логе.

Как изящно передана минутная запинка зверят, скорчивших рожицу на выходе из норы:

Крольчат, которые, спросясь у ветра, бегут в цветущем кувыркаться логе.

Но еще замечательнее эти стихи о пчелиной борти, которую Гонгора именует цитаделью, возведенной "тою" (пчелой),

Что мчится без клинка и без короны гудящей амазонкою, Дидоной крылатых сил, сплоченных чистотою в республику, чьей верною защитой - луб, а не вал, и - юная царица в том Карфагене - смутно золотится, впивая ветер, свежестью омытый, дыша то испарениями рая, то слюнки звезд немых в себя вбирая.

Тут он достигает почти эпического величия. А речь, напомню, лишь о пчелиной борти. Но поэт видит в ней "республику, чьей верною защитой - луб, а не вал". Пчела, "гудящая амазонка", пьет у него сок свежего ветра, роса становится "испарениями рая", а нектар - "слюнками" цветов, которые он обращает в "немые звезды". Разве это не та же масштабность, с какой он говорит о море и рассвете и прибегает к астрономическим категориям? Он удваивает, утраивает образ, открывая каждый раз новый угол зрения, чтобы сделать ощущение объемным и передать его во всей целостности. Поразительнейший образец чистой поэзии.

Гонгора - на высоте классической культуры и потому никогда пе теряет веры в себя.

Он создает невероятный для своей эпохи образ часов:

В число переоблекшееся время,-

и называет пещеру, не упоминая о ней впрямую, "зевком разочарованной земли". Из его современников лишь Кеведо порою добивается таких удач, но они другой природы. Нужен XIX век, чтобы появился большой поэт и великий соблазнитель Стефан Малларме, принесший на Рю-де-Ром свой неподражаемый развеществленный лиризм и проторивший вихревой и рискованный путь новым поэтическим школам. До той поры у Гонгоры не было лучшего ученика, незнакомого, впрочем, со своим наставником. Оба они влюблены в лебедей, зеркала, резкий свет, женские волосы, в обоих - тот же оцепенелый трепет барокко, но Гонгора мощнее, и Малларме неведомы ни его словесные богатства, ни самозабвенное преклонение перед красотой, которое в стихах французского поэта потеснено мягкой шутливостью и ядовитой иронией новейшего времени.

Надо ли говорить, что Гонгора берет свои образы не из самой природы: любую вещь, событие или действие он прежде всего заключает в мысленную камеру-обскуру, откуда они выходят преображенными, чтобы одним скачком оторваться от реального мира. В его стихах нет прямого отражения, а потому их невозможно читать среди самих упоминаемых предметов. Тополя, розы и моря одухотворенного кордованца иные, сотворенные. Море у него - "грубый изумруд, ярящийся и в каменной оправе", тополь - "зеленая лира". Но разве, с другой стороны, не бестактность - читать обращенный к розе мадригал, держа перед собой живую розу! Или цветок, или мадригал - один из них явно лишний.

Как у всякого большого поэта, у Гонгоры свой, самодостаточный мир. Мир вещей, узнаваемых в главном, но в остальном - особый.

Перед каждым новым стихотворением у поэта (сужу по себе) бывает странное чувство, словно он охотник и отправляется ночью в далекие леса. Как тревожно стучит сердце! Чтобы взять себя в руки, хорошо выпить свежей воды и не задумываясь провести пером несколько черных линий. Только обязательно черных. Потому что... ну, потому что... не люблю, признаюсь, цветных чернил. Итак, поэт отправляется на охоту. Слабый ветер холодит ему хрусталики глаз. В тишине верхних веток рожком из мягкого металла поет месяц. Белые олени проплывают между стволами. За смутной завесой шорохов - целый мир ночи.

Глубокая и спокойная протока рябит, отзываясь тростнику. Пора... И это самый опасный миг. Поэт должен держать в уме карту пути и остаться спокойным перед всеми красотами и всеми переодетыми красотой уродствами, которые встретит по дороге. Словно Улисс, он должен закрыть слух для пения сирен и, не обманываясь личиной и подделкой, целить лишь в подлинные метафоры. Это опасный миг, и если поэт поддастся чарам, ему никогда не осилить задуманного. На его охоту нужно отправляться спокойным и ясным, преодолев себя. Тогда он не прельстится миражами я терпеливо подстережет живую, бьющуюся под рукой реальность, которой искал, различая во тьме план будущего стихотворения. Временами поэту нужно воплем расколоть одиночество, чтобы отогнать демонов легкого пути, сулящего успех у толп, которым незнакомы эстетическое чувство, мера и красота. Вряд ли кто снаряжен для этой внутренней охоты лучше, чем Гонгора. Его мысленный взор не зачаровывают цветистые образы и крикливые бриллианты. Его добыча - то, чего никто не замечает или чему не находят места, образ нетронутый и обойденный, вдруг озаряющий поэму на самом непредвосхитимом повороте. Пять чувств - в полном распоряжении у его фантазии. И эти пять чувств, пять готовых стушеваться слуг, подчиняются ему беспрекословно и не подведут, как прочих смертных. Он ясно понимает, что природа, какой она вышла из рук Создателя, еще не та природа, которой предстоит жить в его стихах, и, подвергнув анализу каждый элемент реальности, выстраивает их в новом порядке. Я бы сказал, что он пропускает природу и ее тона через жесткую сетку музыкального такта. Во втором "Одиночестве" (строки 350- 360) он пишет:

Дробясь в камнях на капельные трели, хрустальною теорбой пели струи, а птичий хор, отдавшийся руладам меж завитков зеленой повители, был стоголос, и девять - но стократы - крылатых муз, в наряд укрыв пернатый изогнутую лиру потайную, звенели смутным, но приятным ладом на языках бессчетных и несхожих, пока, пируя на порфирных ложах среди жемчужной пены, Нептуна восславляли три сирены.

Как поразительно упорядочивает он птичий хор:

И как тонко дает понять, что они разных видов:

Звенели смутным, но приятным ладом на языках бессчетных и несхожих.

Или другой пример:

Три грации, четырежды в обличии двенадцати селянок, вступили благозвучным хороводом.

Большой французский поэт Поль Валери как-то.сказал, что минуты вдохновения - не лучшее время, чтобы писать стихи. Я верю в божий дар вдохновения, но Валери прав.

Вдохновение предполагает собранность, но не творческий подъем. Видение предмета должно отстояться, чтобы обрести ясность. Не могу представить себе большого художника работающим в этаком приступе горячки. Даже мистики не берутся за перо, пока несравненный голубь Святого Духа не отлетит от их келий, истаивая в облаках. Из вдохновения возвращаешься как из чужой страны, в стихи - рассказ о виденном. Вдохновение дарит нам образ, по образ бесплотный. Чтобы облечь его в звучащую плоть, нужно терпеливо и беспристрастно следить за природой и звонкостью каждого слова. А у Гонгоры не знаешь, чем восхищаться больше: самой материей его поэзии или неповторимой и одухотвореннейшей формой. Буква творческой дисциплины живит, а не убивает его дух. Он менее всего безотчетен, но сохраняет свежесть и молодость. Он нелегок, но всегда постижим и светел. И даже если ему случается позабыть меру в преувеличениях, он делает это с таким андалузским изяществом, что невозможно не улыбнуться и не восхититься им еще больше: ведь его преувеличения - это любезности потерявшего голову кордованца.

Вот он пишет о новобрачной:

Она - с девичьей прелестью живою - очами бы Норвегию спалила и убелила Африку руками.

Истинно андалузская галантность. Обольстительная учтивость мужчины, только что пересекшего Гвадалквивир на чистокровном скакуне. Бранное поле его фантазии здесь как на ладони.

Поделиться: